Павел Гольдштейн
Точка опоры
Книга 1. В Бутырской тюрьме 1938 года.
(Продолжение)
вернуться к началу»»
***
Проходят дни, на исходе ноябрь, а сдвига никакого. Надо ожидать
худого, а ждёшь лучшего.
День за днём подъём, оправка, пайка хлеба, два кусочка сахару,
кипяток, выдача капель, порошков, таблеток, черпак супу, черпак
каши, вечерняя оправка, отбой, сон, подъём.
Научился мыть плиточный пол до совершенной белизны, драить параши
до блеска, особенно медные кольца вокруг параш.
Всякий день после утреннего чаепития читаю книги. Книг много, и
меняют их раз в десять дней. Немало из личных, конфискованных
библиотек. Попадаются с инициалами: К.Р. – не то Карл Радек, а
может быть Константин Романов.
С изумлением перечитал «Путешествие Гулливера в страну лилипутов».
Невесело. А вот ещё – «История французской революции» Менье.
Читаешь и начинаешь понимать, что «добродетели» Робеспьера, Марата,
Сен-Жюста, их честолюбие, их фанатизм тебе теперь не по вкусу. Да,
здесь академия, ни с чем не сравнимая. Кондратьев посоветовал
перечитать «Воскресение» Толстого. Перечитал с огромным интересом.
О революционерах там сказано, что «это были не сплошные злодеи, как
их представляли себе одни, и не сплошные герои, какими считали их
другие, а были обыкновенные люди, между которыми были, как и везде,
хорошие и дурные, и средние люди, ставшие революционерами потому,
что искренне считали себя обязанными бороться с существующим злом;
но были и такие, которые избрали эту деятельность из эгоистических,
тщеславных мотивов; большинство же было привлечено к революции
желанием опасности, риска, наслаждением игры своею жизнью, -
чувствами, свойственными самой обыкновенной энергической молодёжи.
Различие их от обыкновенных людей, и в их пользу, состояло в том,
что требования нравственности среди них были выше тех, которые
были приняты в кругу обыкновенных людей. Среди них считалось
обязательным не только воздержание, суровость жизни, правдивость,
бескорыстие, но и готовность жертвовать всем, даже своей жизнью,
для общего блага. И потому те из людей, которые были выше среднего
уровня, были гораздо выше его, представляли из себя образец редкой
нравственной высоты; те же, которые были ниже среднего уровня,
были гораздо ниже его, представляли из себя часто людей
неправдивых, притворяющихся, и вместе с тем самоуверенных и
гордых»
Начинается с этого, а кончается?
Гордыня как-то сокращает их до ничтожества. И всякий раз: «Мы все
глядим в Наполеоны…»
Кстати, за это время успел перебраться от параши ближе к окну, и у
меня новый сосед – бывший морской разведчик Свириденко. Учим с ним
на память «Онегина». Выучил уже первую главу. Мне самому сразу не
осилить, но Свириденко непреклонен. От времени до времени
где-нибудь в углу или за узким деревянным столом поднимается
какой-либо важный вопрос, аграрный или какой-нибудь другой. Кто-то
задал вопрос, другие ожидают ответа, назревает дискуссия.
-Я хотел бы, чтобы вы разъяснили нам…
-Ну, простите, не перебивайте меня. Я ещё раз говорю: в этом
направлении было много разговоров, нужно было поднимать тяжёлую
индустрию, для этого были созданы реальные возможности. Но нет
дисциплины, нет порядка. У нас очень много непорядка. Вот человек
пахал себе землю, а жизнь большое и серьёзное дело. Мне
представляется, что Вавилов прав…
Со всей конкретностью встали вопросы крупного специализированного
сельскохозяйственного производства. Мы раскрываем здесь более
глубокие проблемы: проблемы планового государственного
районирования сельского хозяйства, проблемы государственной
организации сортового семеноводства, массового введения новых
культур…
-Вот что растолкуйте мне…
-Я ещё раз прошу не перебивать меня. Вы все знаете точку зрения
Вавилова. Вот и считайте: сейчас произошли коренные изменения: мы
только что приступили к развитию зерновых фабрик и мгновенно
возникли вопросы, на которые не даёт ответа современный уровень
наших сельскохозяйственных знаний. Во всяком случае, мы должны
знать, что какую бы отрасль мы ни взяли, будь то зерновое
хозяйство, животноводство, хлопководство, культура риса или
субтропических растений, организация борьбы с вредителями полей,
для нас ясно, что прикосновение к ним в широком масштабе обнаружило
несоответствие наших знаний и запросов сегодняшнего дня. Как мне
известно из той же заметки Вавилова, 94 процента всей территории
нашей страны находится вне земледелия. Уже в ближайшее пятилетие мы
должны довести культурную площадь вместо ста пятидесяти миллионов
га до двухсот двадцати.
Однако, мы не знаем, куда наиболее правильно направить внимание.
-Ах вы, мои хорошие! Послушаешь вас, сердце радуется. И зачем
только вас посадили… Чудеса, право, чудеса!
Но вот подползает вечер, и вдруг хлопает дверь… Снова к Котелкову.
Терзает до утра, тянет свою нуду. Пока почему-то воздерживается от
более сильных средств, но и нуду не всякий долго выдерживает.
Пытливый неморгающий котелковский глаз. Потом целую ночь в углу.
Надо стоять прямо и неподвижно. Это называется «стоять на
конвейер». А Котелков созерцает мою спину, и вдруг со свирепостью
накидывается со своей нудой. В углу можно обо многом думать, а
вообще – нудно. Но всё-таки за это время я кажется кое- чему
научился. После вечернего черпачка каши сидим у стола и слушаем
«всепонимающего, всезнающего» Иванова-Разумника. Залежи
воспоминаний: «Самого Георгия Валентиновича Плеханова называл
Брехановым» … Тут же, конечно, разгорается спор. И тут ко всему
прочему Разумник Васильевич повторяет свою лекцию, прочитанную им
ровно тридцать лет тому назад в Петербурге в зале Тенишевского
училища. Тема лекции: «Леонид Андреев – вопрос о смысле жизни в
современной русской литературе». Рывок куда-то в прошлое. И
Разумник Васильевич, привалясь к нарам, откашлялся: «Итак, если
Фёдор Соллогуб с ужасом останавливается перед проблемой жизни с её
перидоновщиной, а Лев Шестов не в силах был мириться с фактом
необходимости жизни и смерти, то Леонид Андреев с мучительным
страхом и отчаянным ужасом останавливается перед проблемой смерти.
Никто из этих троих не мог найти точки опоры в том или ином
решении: все они блуждали в бесконечном искании и страдании».
У самого же Разумника Васильевича такой тон, что именно он-то и
есть тот человек, который, с трудом, правда, но добыл всё-таки
основную истину.
А однажды слушали мы «отца русской микробиологии» академика
Надсона. Мне как-то тоскливо сделалось, когда я представил себе,
каково было тихому старичку в следственном корпусе. Молодчики,
притоптывая ногами, рвали в клочки рукописи учёного, а потом
посадили старого человека на шкаф и харкали ему в лицо. И он после
этого подписал, что занимался вредительством, готовил отравление
водохранилищ Советского Союза. И вот мы тесно сдвинулись к нему и
слушаем лекцию по микробиологии. Этот человек всю жизнь
прозанимался своей наукой, почти целый век промыслил об
отвлечённых причинах и следствиях и, очевидно, меньше всего знал,
что такое жизнь. Не знает и теперь.
А профессор Саркисян на свой лад знает. Он весь высох от чахотки,
всё время кашляет, но такой он живой, такой деловитый; в высшей
степени с практической складкой. Например, лук, чеснок, сахар,
конфеты-подушечки – ведь всё это выдают в лавочке оптом, одним
весом на всю камеру. И тогда профессор Саркисян моет руки над
парашей, тщательно протирает очки и делит на каждого в любом весе с
исключительной точностью.
-Что вы делали до революции? – спрашиваю я его.
И он рассказывает о своей работе на Бакинских нефтепромыслах:
-Что вам сказать? Всё вращалось своим чередом… братья Нобиль,
Монташев и даже Тагиев…
-Почему «даже»?
-Лучше бы вы меня не спрашивали. Вы уж сами сообразите.
Очевидно, профессор не в духе, а когда он в духе, охотно растолкует
всё подробнейшим образом.
А тоска не проходит. Она как-то засела глубоко. Да что поделать?
Ничего!
Подумаешь, почитаешь, полежишь и опять кого-нибудь послушаешь.
Сидит на нарах парторг завода «Треугольник» Волков и шпарит
нараспев по памяти чапыгинского «Разина Степана», шпарит
текстуально, слово в слово. Лицо у него, как у врубелевского
«Демона». Вот остановился, подобрал огневые космы, голову свесил,
тяжело вздохнул:
-Кому какое дело, как всё было… Как-нибудь в другой раз доскажу.
А в кругу слушателей, приподнявшись на локте, вглядывается в
парторга Волкова полярник Шольц: лицо строгое, впалые щёки, мысок
седеющих волос, подбородок слегка выдаётся. Кажется, в своё время
был не то начальником, не то заместителем начальника
Главсевморпути. Молчун. Слова лишнего от него не услышишь. То ли
дело старик Пучков-Безродный. Не даст дух перевести – всё новые и
новые факты:
-А теперь скажите, слышали про профессора Плетнёва? – спрашивает он
меня.
-Как же я мог не слышать?.. Читал стенографический отчёт процесса,
а за год или два до этого статью – «профессор-садист».
-Ну, уж дудки!.. Шалишь!.. Знаем, что за садист… Гнусная
инсинуация!.. Можно написать чёрт знает что, любую фигню… Вы же
представьте: «груди кусал», а?.. Умрёшь прямо! А что вы от этих
мерзавцев хотите? В арсенале масса каверз… И, главное, всегда
найдётся всякая мерзость подслужиться… Мне посчастливилось здесь в
пересылке встретиться с Дмитрием Дмитриевичем Плетнёвым…
побеседовали… Уж он мне всё рассказал. И про процесс, и про
статью. Правда, не успел всего расспросить, всего одна ночь, наутро
его увели. Короче, бесстыжие мерзавцы! Подтасовка!.. Подбросили
работёнку шантажистке – перед процессом выкинули специальный трюк.
Видите, что делается. Мне только хочется сказать, что я был на воле
его пациентом. Крайне редко в медицине удавалось кому-нибудь то,
что ему. Вы подумайте, - смешали с дерьмом!
-Как же, собственно, светила медицины подписались под
клеветнической статьёй? – спрашиваю я у Пучкова-Безродного.
-А что вы хотите? Сволочи!.. Да, сволочи!.. Хотя я не виню их в
этом…
-Вы-то не вините, а как Плетнёв?
«Я для людей всё делал, - говорил Дмитрий Дмитриевич, - а что люди
сделали? Все друзья-врачи поставили подписи, что я садист».
Вспомните, как поступили с Енукидзе. Прекраснейший человек был. Это
вызывало раздражение. Что же мы видим дальше? Созывается пленум и
начинается обливание грязью. Выступает Ежов – каждый преследует
свою цель – этот сгорал желанием показать свою принципиальность, не
взирая на лица. Для него раздолье – делает карьеру. Между тем,
русло проложено, дело подвигается вперёд, можно уже ставить к
стенке. От морально разложившегося до врага народа один шаг. Вот
какая штука-то!
-Что ж, кое-что я уже начинаю понимать, но не всё. Вы знаете про
процессы?
-Погодите, сейчас, - Пучков захватил пятернёй свою бороду и ещё
ближе придвинулся ко мне. – Не разжевав, не проглотишь, тут
бесполезно возмущаться – нужны только факты, последующим поколениям
пригодятся. Но я ведь стар, мне уже не вернуться туда, а вы молоды,
и мое право рассказать вам…
-Если вы мне не верите…
-Ух ты чёрт! Если бы я не верил, зачем бы я стал время попусту
тратить? Я должен предупредить ради вас же – держите язык за
зубами… Вы ещё очень молоды… Сердитесь?
-Да за что же?
- Так вот, до рассвета проговорили с Дмитрием Дмитриевичем. Он мне
многое объяснил, фактов уйма. Представьте себе, в перерыве судебных
заседаний он беседовал с Бухариным, Рыковым, Ягодой… Уж этот по
своей должности всё знал. Он исполнил перед могилой свой долг – не
всё, но многое Дмитрию Дмитриевичу рассказал… фактов уйма…
Пучков озирается вокруг, переходит на шёпот:
-Начнём издалека: всё цепляется одно за другое. Сами посудите:
вскоре после семнадцатого съезда был убит Сергей Миронович Киров.
Кто убил?
-То есть как «кто»? – Николаев.
-Погодите, милейший, как мне кажется, вы понимаете, что это слепой
исполнитель?
-Этого я не знал.
-Так знайте: только раздался выстрел, хозяин вместе с Вячеславом
Михайловичем и Лазарем Моисеевичем мчится специальным курьерским в
Питер. Нервная система подкачала. Всегда железная выдержка, а тут
подкачала. Теперь, значит, нам интересно знать, что он там делал. А
там он садится в одну машину с Николаевым и ещё шофёр, и больше
никого. О чём они там беседовали, никто не знает. Только после
этого вскоре Николаев кончает жизнь самоубийством, а шофёр
погибает при автомобильной катастрофе.
-Да как же?
-А так, факты – упрямая вещь. Его вечная присказка. А далее полным
ходом пошли аресты. Сначала – кто мог знать - Медведя, гораздо
позже – Ягоду. Хватают Зиновьева и Каменева. Ставят им в вину
убийство Кирова, тайную переписку с Троцким. Нажимают на все
педали. Опыт есть – дело промпартии и другие липовые дела.
-То есть как «липовые дела»?
-Да, милейший, да, липовые…
-Я думал…
-Что вы думали? Невиновность Рамзина и других далёких от политики
интеллигентов бесспорна. Здесь сидел инженер Рабинович, снова
схватили. Рассказывал про те дела. Жили, работали, ни сном ни духом
ничего не ведали. И вот схватили, бросили в камеру, кормили
селёдкой, держали по пять часов в бане. Не били, нет, всё по закону
– санобработка, чтобы не разводились насекомые, и ещё масса каверз.
А потом инсценировка суда, высшая мера, гуманное помилование.
Умрёшь прямо. Через несколько дней Рамзин уже читает лекции, а
остальные специалисты строят канал. Хитрая штука! Строят канал в
качестве инженеров, без конвоя. Все на них пальцем показывают,
пьесы пишут: «Смотрите, вредители перевоспитываются». А сам Рамзин
и его коллеги Ларичев, Очкин, Усенко создают новый тип прямоточных
котлов и вполне довольны таким исходом…
-Откуда вы знаете, что они довольны?
-Представьте себе, знаю. Они и в самом деле довольны. Жутко
подумать, но тут бесполезно возмущаться. Тут, понимаете, письмо их
в редакцию «Правды» я читал в тридцать шестом году.
-Я припоминаю, что я тоже что-то читал.
-Вот видите. Вообще, честно говоря, меня это письмо в то время не
удивило… Ну, тут это самое… Вы побледневший что-то?..
-Страшно слушать.
-Понимаю, отлично понимаю. Думаю, что творцу самой демократической
конституции не страшно. Железная выдержка. Этого у него не
отнимешь. Расхаживает по кабинету: дескать, я хотел бы заверить
вас, что вы смело можете положиться на товарища Сталина. Это
конечно – «мы все за товарищем Сталиным».
Ну, ещё более осмелел: дескать, по-настоящему развернём массовую
работу, надо как-то обобщить опыт шахтинского и рамзинского
процессов, мобилизовать бдительность, разоблачить вредительские
действия в хлопчатобумажной промышленности. Перебои в продаже
сахара, спичек, хозяйственного мыла – это неуменье распознать
врага… Нужна массово-разъяснительная работа, нужна настоящая связь
с массами. Выходит дело – вам дают возможность следить и
прислушиваться, быть всегда начеку. Вот это широкая кампания! И
массы двинули это дело – сверху дал директиву, снизу сразу
отзываются. Тут бесполезно возмущаться: я сам всех прорабатывал,
сам всегда был начеку. Были такие – мухи не обидят, муха садится,
они говорят: «садись, муха, ешь», а тут озверели – массовый психоз.
Ничего не попишешь: народные массы… да, да, народные массы охвачены
грозным гневом, единодушно требуют: раздавить троцкистскую гадину!
Видите, какая штука? Умрёшь прямо! Как мне кажется, вам нетрудно
всё это вспомнить?
-Не трудно, но страшно.
-Да, страшненько. Но, как вы теперь видите, вот в какой
подготовленной атмосфере создавались первый, второй и третий
процессы. Ещё после процесса Зиновьева – Каменева для того, чтобы
санкционировать арест какого-нибудь видного деятеля партии
собирался пленум. Ежов выходил на трибуну и сообщал, что у него
есть против такого-то неопровержимые материалы. Так, например, было
с Пятницким: вышел Ежов и объявил, что против Пятницкого у него
имеются материалы. После этого поднялась со своего места Надежда
Константиновна Крупская и сказала: «Я бы хотела обратить внимание
пленума и лично товарища |Сталина на отношение Владимира Ильича к
Пятницкому. Владимир Ильич чрезвычайно ценил и уважал товарища
Пятницкого. Он считал его большевиком до мозга костей, который
всего себя без остатка отдавал на борьбу за дело пролетариата». На
это Сталин глухим голосом заметил: «Чего же Пятницкий молчит?
Неужели не может подняться и сказать, что он думает по этому
поводу?»
Поднимается Пятницкий и говорит: «Если я здесь лишний, могу выйти»
И вышел. И сразу же за дверью его схватили и повезли в Лефортово. А
там: «Ах, вы сени, мои сени, сени новые мои, сени новые, кленовые,
решётчатые» - били и топтали ногами четыре часа подряд. И там же,
на полу, в бессознательном состоянии подписал бумажку, что просит
разрешения у Ежова Николая Ивановича на дачу чистосердечных
признаний. А назавтра эту бумажку зачитали на пленуме. А теперь,
говорят, вообще перестали собирать пленумы: без всякого хватают и
оформляют. Секретаря обкома может арестовать начальник областного
НКВД. На данном. отрезке времени кампания арестов приняла
грандиозные размеры. Сначала каждый тешил себя, что не его сегодня
забрали. Радека судят, а Бухарин в «Известиях» клеймит его в хвост
и в гриву. Видите, как красиво? Великолепный товарищ!
-Как же так? Но может быть, вы слишком строги. Может быть, он всего
доподлинно не знал?
-Кто? Бухарин?.. Думаю, что не знал. Тем для него хуже… Я про то и
говорю: тешил себя, что не его сегодня забрали. А Радеку,
разумеется, дали почитать, как его клеймит его же дружок. Ну, Карл
Бернгардович тут же даёт на дружка показания, уважил суд,
расстарался во всю. Короче, как говорит Кондратьев, попались в тот
же клубок, и всё шито-крыто.
-Да, но, однако Бухарина же не сразу арестовали?
-Ну, дело известное, разумеется не сразу. Законность, правопорядок
прежде всего. Хитрая штука! Дескать, мы так, на слово не верим.
Прокуратура досконально проверит. Вышинский пишет в газете
официальное опровержение. Мол, обвинение Бухарина и Рыкова
необоснованно. Даже дали им выступить на пленуме. Ну, те, наконец,
взорвались и давай крушить, а это только и нужно было. «Ага! За
старое принялись, несогласие с линией партии?» Тут же после
пленума их и схватили.
-Интересно, как же с ними здесь обходились?
-Об этом мне Дмитрий Дмитриевич кое-чего порассказал. Сколько
пришлось крови перепортить и всё впустую. Это страшная игра.
«Скажите ваше имя, отчество? – Бухарин Николай Иванович. – А кто вы
такой? – кричит на него сморчок. – Член ЦК. – Какой член ЦК, мать
твою так!.. – Я требую немедленно начальника отдела… Вы не имеете
права… - Я тебе дам право… Сознавайся гад. «Что ему после этого
говорить? Говорить-то нечего. Я уж не говорю про «раздвинь задний
проход» и всё прочее… Для профессора Плетнёва и этого достаточно
было, а Бухарин шесть месяцев ничего не давал.
-А его тоже били?
-Не без этого. Расшибали, конечно, физиономию, но не это главное.
-Как, не это главное?
-Ну, дело известное, тяжело. Но шесть месяцев сопротивлялся, а в
камерах полно людей… Ну все сидят, и большинство до этого друг
друга в глаза не видели… Вроде как на процессе Радека какой-нибудь
инженер Строилов или какой-нибудь Норкин. А система-то следствия
универсальная: вызвали такого Бессонова… Он-то и в глаза до этого
навряд ли кого видел… мелкий работник нашего торгпредства в
Берлине. Ну, и попал сюда в невод, как мелкая рыбёшка. А его
вызвали, наобещали с бочку арестантов, ну, он и раскис, а ему:
«Будьте настолько любезны, соедините эту фамилию с этой, а эту с
этой». Ну, а после идёт всё, что хотите… А потом начинают вызывать
Бухарина, Рыкова, Плетнёва, Ивановых, Петровых и так далее, а потом
очные ставки, шьют всё на живую нитку, а петля постепенно
затягивается… Между тем обещают всем жизнь. Вот так. Бухарин и
Рыков сомневаются. Тогда их ведут по коридору, подводят к одной
двери, к другой, приоткрывают глазки, а там, кто бы вы думали?
-Кто?
-Зиновьев и Каменев.
-Как, живые?
-Ну, разумеется.
-Да ведь на весь мир было объявлено, что приговор приведён в
исполнение.
-Отлично понимаю ваше удивление. Думаю, что Бухарин с Рыковым
больше вашего удивлялись. Но, согласитесь, заманчиво, особенно
хаять их не надо – живые люди – только бы зацепиться. Да-а…
обнадёжили несчастных людей. Горазды прохвосты на выдумки! На время
придержали исполнение приговора, а эффект колоссальный: дескать,
потерпите, потерпите, как Зиновьев и Каменев… Ныне, мол, нависла
фашистская угроза, империалистическое окружение; время дескать,
такое, для партии ваши признания нужны. Ну, а как рассеется угроза,
потом разберёмся. Вот вам, пожалуйста, бумага, ручка… Ну, как?
Значит, по рукам? Вот так! А потом, уже перед самым процессом,
везут Плетнёва в Лефортово. Заводят в большой кабинет, а там его
ожидает Вышинский Андрей Ягуарович!..
-Как, Ягуарович?.. Януарьевич!
-Нет, ему больше подходит Ягуарович. Да и что говорить… Прямо надо
сказать, иезуит. «Я прошу извинения, профессор. Я хотел, чтобы вы
мне объяснили, как вы дошли до террора?.. Меня это интересует
психологически». Дмитрию Дмитриевичу, по его словам, мутно стало,
пот выступил. «Если вам угодно, гражданин генеральный прокурор, я
готов подтвердить на суде всю ложь, я нее испорчу ваш спектакль. А
сейчас, сделайте одолжение, отправьте меня в камеру, мне страшно с
вами разговаривать».
Ну, а потом посетил Дмитрия Дмитриевича секретарь Ежова Шапиро:
«Дмитрий Дмитриевич, я обязательно должен съездить к вам домой и
привезти ваш любимый галстук. Вам надо выглядеть молодцом. Вы меня
понимаете?»… Короче, перед процессом нажимали на все педали: со
скудной пищи перевели на жирную, откормили, все стали гладкими,
привели в порядок причёски, весь туалет, - полный комфорт! Во
всяком случае, предварительное следствие закончено, всё продумано,
пронумеровано и переплетено.
Двести шестая подписана, роли выучены, простые до очевидности,
нелепости никого не смущают.
В Октябрьском зале здоровая деловая атмосфера. Всё просто и чинно:
в первых рядах расселись следователи и тут же Шапиро, смотрит во
все глаза на Плетнёва, а того как врача усадили рядом с Бессоновым.
Этот может подвести – припадочный. При малейшем подозрении Дмитрий
Дмитриевич незаметно сигнализирует Шапиро, а тот уже Ульриху.
Объявляется перерыв! Вот так. Умрёшь прямо! За кулисами комната
подсудимых. Полная идиллия: в кругу своих. Можно излить чувства.
Тут же и свидетели, в одной комнате с подсудимыми… На столе сухие
фрукты, яблоки, газеты, чай с тортом. Попили, покурили. И снова в
зал, снова рабочий момент: сцена, трибуна, поток слов, громкие
фразы из газетных передовиц…
-Так вот как это было! – заключил вдруг Пучков, победоносно
встряхнув бородой.
Разбередил старик до основания. И всякий раз на новый манер.
А мысли всё глубже зарываются, перебрасываются с одного на другое:
-Видимо, сгоряча укорял его Рафес работой в трибунале…
Но ведь так оно и было: заработали трибуналы, и поскольку его знали
как старого революционера, выбор пал на него.
-Время такое, - рассказывал старик. Ну, дело известное, тяжело.
Страшное и тяжёлое дело! Да, товарищ дорогой, я умел различать
врага, но что греха таить – суд был короткий. Нам с ними
церемониться не приходилось: заслужил – получай! Но раз так вышло:
никогда не забуду жену одного жандармского ротмистра. Её
приговорили к вышке, и я должен был присутствовать при исполнении
приговора. И не разберёшь, что с ней творилось… Ну, это самое –
страх… Нет, это был не страх… Её ноги обтягивали длинные, по
тогдашней моде зашнурованные ботинки. Она должна была расшнуровать,
а руки дрожали, не слушались. Я старался не глядеть на неё… А вы
знаете, честно говоря, так и подмывало встать на колени и помочь
ей…
Старик Пучков видимо, хорошо все понимал, и в таких случаях ему
было не до шуток.
-Понять!.. Понять!.. – горячился старик. – Ничего не поймёте, да и
понимать не надо… Масса, масса противоречий.
-Отчего же не пойму?
-Оно, конечно, понять можно. Мы хотели… Но так вышло. Мы были
влюблены, как бывают влюблены в любимую женщину. Да, если любишь,
то не думаешь о всяких заковырках. Мы понимали, мы считали, что
должны сделать всё, как нужно. Дожить нужно было до свободной
жизни. Ну, и тот это самое, и дожили…
Из-под бровей старика блестят маленькие глаза.
Вероятно, в судьбе и жизни этого человека было такое, что всегда
хочется о многом его расспросить.
Хочется мне как можно больше слушать и читать.
По Пучкову выходит, что в добром не всё добро. Значит, и в злом
не всё зло? Прочёл здесь «Метафизику нравов» Канта, он отрицает
возможность нравственных конфликтов. Он полагает, что каждый
человек, обладающий умом и совестью, может безошибочно определить
нравственные достоинства любого поступка.
А для моего сокамерника инженера Бочарова, у которого шестой и
седьмой пункты пятьдесят восьмой статьи, ясно другое:
-Бабка у меня молодец была, говорила: чистый воздух, овощи… Чай,
чистый воздух, овощи – всегда будете здоровы. Естественные продукты
должны быть.
Бочаров родом из Москвы, прожил несколько лет в Америке, играл в
теннис.
Я не думаю проводить параллель между Кантом и Бочаровым. Просто мне
в первый раз в жизни нехорошо как-то очень, я пытаюсь что-то понять
и мне хочется поскорее во всём разобраться. Часто сижу у окна,
созерцаю козырёк – намордник и кусочек неба. Вдруг щёлкнет засов в
дверях. Теперь каждый день выдёргивают двоих – троих с вещами, а
куда – неизвестно. А на их место поступают новенькие. Как здесь
говорится: «Кто не был, тот будет, а кто был, тот не забудет.
Входящий, не печалься, уходящий, не радуйся».
Дверь заскрипит, камера притихнет.
Стоит с рюкзачком посреди камеры Кондратьев. Я кинулся к нему:
-Как же это так?..
И сказать больше нечего.
-На свободу?..
-Нет, навряд ли!
-Что же это?
-Да уж не знаю. Ну, может когда и свидимся… Ну, прощайте.
Тронул рюкзачок с левого плеча на правое и зашагал к двери.
Оглянулся в последний раз и вышел из камеры. Дверь захлопнулась. А
мы ещё долго не можем оторвать глаз от двери.
Через некоторое время выдернули комкора Тылтина, спортсмена Володю
Кудинова, капитана черноморского флота Колю Гладько. Я живу теперь
уже какими-то другими ощущениями: перестаю ожидать возвращения
домой…
Но вдруг совершенно неожиданно – луч надежды: новые правила
внутреннего распорядка:
«Арестованному разрешается, арестованному запрещается, арестованный
обязан… Утверждаю: нарком внутренних дел Л.Берия».
-Ещё на воде вилами писано, что оно такое!
-Не спорь, Пучков, ты не прав. Параграфы правил против тебя.
Приглядись… против прежних есть, есть, есть же, а? И прогулку
увеличили на 30 минут, и лавочка не пятьдесят, а семьдесят рублей…
Вот то-то и оно… А главное – мы имеем право писать заявления и
жалобы по существу дела ещё в ходе следствия. Ты понимаешь, что это
такое? Это же большое дело, ведь недостатки и ошибки можно ещё
поправить. Как, товарищи, а?
-Ух ты чёрт! Ну и публика, вы подумайте, просто слепцы. Сукины дети
решили поискать других приёмов, а они тешат себе душу. Умрёшь
прямо! Стоющая штука быть тихим, кротким и степенным, не
разговаривать громким голосом, ходить, заложив руки за спину. Но во
всяком случае, хаять особенно не буду: заманчиво, только бы
зацепиться. А у этих прохвостов расчёт правильный…
-Ну, а что бы ты хотел, чтобы было?
-На данном отрезке времени хотел бы подышать дамским озоном.
-Что такое?.. Да нет, ну, ерунда, он говорит не то.
-Да, ну конечно не то. Да и что за разговоры.
-Послушайте, но это же ход всех аферистов, просто комедия, вы
просто слепцы. А с милейшим Писаревым чистое наказание. Писарев, ты
всё Берия пишешь?.. Ага, в ЦК…
Писарев вроде даже и не обиделся, просто не обратил на старика
Пучкова-Безродного никакого внимания.
До ареста Писарев был работником ЦККа, работником партийного
контроля. Знаю я о нём, как и все, очень мало; а то, что детское
его туловище не разгибается потому, что его били в Лефортовской
тюрьме, - не подлежит сомнению. Когда его спрашивают про Лефортово,
он смотрит на всех не то с презрением, не то с удивлением и ничего
не говорит.
-Не беспокойся, будь здоров, это один из тех, кто первым подал
пример бдительности, - заметил старик Пучков.
Немощный и согбенный Писарев не произносит ни звука и как-будто
чего-то ждёт. Дождался! Разрешается писать жалобы и заявления.
Многие стали писать, но у Писарева к этому какое-то особенное
пристрастие.
-Ведь вот какое несчастье с человеком! – сочувственно кивают в его
сторону, а он чуть ли не с самого подъёма и до той минуты, когда
отбирают чернила и ручки, ухитряется на маленьком листочке бумаги
убористым почерком настрочить длиннейшее послание.
Странный человек! Для всех он как чужой и для него все чужие. За
исключением Лёшки Руднева.
Склонился он к Лёшке и говорит ему:
-Напишешь, покажешь мне. Только не отчаивайся, можно через ЦК
партии потребовать.
А Лёшка Руднев губы кусает в ответ. И вроде нет у него сил
осмыслить, что говорит ему Писарев – совершенно потерянный, всё
рушится, всё валится, просто не в своей тарелке, не в своей форме.
И форма энкаведистская франтовая, вроде не на него сшита, и ноги и
руки неустойчивы, и весь раскис, и как бы без тела, а лицо какое-то
надутое, нелепое. И только глаза невероятно голубые. И нет ничего
удивительного в том, что он в камере самое что ни на есть жалкое
существо. Довелось-таки и ему кое-что испытать. И даже, может быть,
больше, чем другим. В какой-то роковой для него час по изменчивости
судьбы, бывший дипкурьер, а потом начальник архангельского погран.
НКВД, Руднев попадает как враг народа в Лефортовскую тюрьму. Всё
то, что рассказал он мне о Лефортово, способно было придавить и не
такого, как он.
Да, опять о Лефортово – в связи с Лёшкой Рудневым.
Его вели на допрос, а у него что-то такое, что он ничего не видел,
ничего не замечал. Тоже ведь допрашивал. Но это совсем не то, что
тебя самого начнут допрашивать.
В кабинете, опершись на подоконник, спиной к оробевшему Лёшке
Рудневу стоял следователь. И вот, когда он повернулся, Лёшка увидел
вдруг своего самого лучшего друга, с которым они в Харбин
дипкурьерами ездили.
-Вот, Лёшка, видишь, как мы встретились!
-Вижу, Володя!
-Ты постой, я тебе сейчас всё объясню: ну, буквально две – три
фразы подпишешь, ну, это явис… ну, ты же знаешь, если не будешь
подписывать, то я должен буду тебя бить… Лёшенька, друг, ну войди в
моё положение
Впервые тоска сжала Лёшку, и как в сон – ничего уже дальше не
соображал, а только между ударами Володьки звучало в самое ухо:
«Лёшенька, друг, ну, что же ты?» И снова хлестал обезумело и даже
по губам задел, и из губ окровавленных вырвалось, что Сталину
жаловаться будет. А Володька на это выговаривал: «Ты учти,
Лёшенька, не сегодня - завтра Николай Иванович Ежов будет
Генеральным секретарём».
И вот теперь, когда всем стало очевидно, что Ежова убрали, Писарев
настойчиво советует Лёшке Рудневу написать заявление на имя Берия.
-А что я сейчас подумал: напиши ты, что он тебе о Ежове говорил.
-Боюсь.
-Нельзя бояться.
-Почему нельзя?
-Да потому что нельзя.
Бывший работник ЦКК, опытный работник партконтроля очень хорошо
знал, что потребно, что необходимо для решения очередных задач.Во
всяком случае, Лёшка Руднев засел писать заявление.
Я лежу у стола, как раз у того места, где все пишут заявления и где
перекидываются разными вопросами.
Бывший зам. Начальника разведупра РККа* Василий Васильевич Давыдов
тоже произнёс суждение о совершившихся переменах в руководстве
НКВД.
«Мавр, - говорит, - сделал своё дело, мавр может уйти».
Василий Васильевич Давыдов, или просто Вася Давыдов, как его зовут
здесь друзья с воли, это тот самый круглолицый под машинку
остриженный военный, которому питерский рабочий Егор Алексеевич
толковал о Ковтюхе.
При всей разговорчивости Давыдов себе на уме: шутит, взгляд
открытый, но вдруг кто спросит о чём посерьёзнее, сразу
приостановится и опять переведёт на шутку:
-Слушай, милый, иди лучше чайку попей, или давай лучше о другом.
Про Писарева и Лёшку Руднева он сказал:
-У меня не хватает терпения на таких дураков.
Я заметил, что в одно и то же время Давыдов и открытый рубаха-
парень и вне досягаемости открытого разговора, с ясным сознанием
своей бывшей должности зам. начальника разведывательного управления
Красной Армии.
А вот нарком труда Цихон – это тип совсем простой. Вбегает с
прогулки в камеру, начинает что-то делать: носки штопать или
что-нибудь другое. Видимо сам когда-то всё делал.
По какому поводу он пострадал, мне неизвестно, но знаю, что,
будучи председателем ЦК Союза строителей, Цихон обратился с
ходатайством в ЦИК о награждении Сталина орденом Ленина. По крайней
мере, когда теперь его кто – нибудь спрашивает об этом, он,
улыбаясь отвечает:
*)РККа – Рабоче – Крестьянская Красная Армия
-Так что же теперь делать?
Вот именно, что же теперь делать? И в этом вопросительном ответе
нет решительно ничего удивительного.
Так что же теперь делать?
Unsere Revolution machen wir bestimmt ganz anders.
Это соратник Тельмана Карл Поддубецкий выражает своё твёрдое
уверение, что они, немцы, когда у них будет революция, все будут
делать по-другому. Морской разведчик Свириденко поглядел на него и
задумался. Крепкого закала сухонький Поддубецкий. Ведь этот человек
с маленьким тельцем был одним из руководителей немецкой компартии.
А между тем, после всего случившегося, в тридцать третьем году, его
положение оказалось совершенно критическим. В то время многие
отрекались от своего прошлого. Он же остался верен себе и с
преподанными ему друзьями перешёл на нелегальное положение.
В тридцать седьмом году его вызвали в Москву, и как только он
прибыл, арестовали и тотчас же отвезли в Лефортово.
За первые четыре месяца буквально ни дня покоя: въедались в душу с
переводчиком, били сапогами в грудь. Распростёртый на полу,
избиваемый до потери сознания, он так и не дал показаний. Чтобы
сломить его волю, нанесли значительно более сильный удар: схватили
жену. Женщина не выдержала пыток и стала лжесвидетельницей. Но и
этот удар не сломил маленького суховатого Поддубецкого. Сожмёт
губы, строго смотрит на всех.
Человек он одинокий, кажется самый одинокий из всей камеры, и при
всем том, может быть, самый сильный.
-Как вам нравится Карл Поддубецкий? – спросил меня доктор Домье.
Этот вопрос меня немного озадачил, я не знал даже, что отвечать. Уж
хотел было сказать, что больше всех мне нравится сам доктор Домье,
да не решился сказать ему об этом. Между тем он мне действительно
нравится больше всех.
До чего он мягок к людям. Как он волновался, когда у Леонида
Михайловича был грипп, голова закружилась, и старик упал. Не знаю
уж, кто бы другой имел терпение не спать не спать неделю подряд,
дежуря около больного старика. А сколько беспокойства было
проявлено по поводу петлюровского офицера Дзундзы. У Дзудзы
открылись раны на ногах, и некоторое время кровоточили.
Какие, казалось, чувства могут быть у еврея, воспитанного в хедере,
к петлюровскому погромщику. Оказывается, могут быть: «петлюровец
сам по себе, а его кровоточащие раны сами по себе».
-Ну, и чёрт с ним, с Дзундзой!
-Ну как же чёрт с ним?
Доктор Домье всегда произносит смягчающее слово, а так он не со
всеми разговорчив.
Я знаю о его нежелании принимать участие в каких – либо
междуведомственных, как он их называет, прениях. Впрочем, он не
выражает при этом никакой иронии, напротив, предельно
доброжелателен.
-Видите, - говорит он в таких случаях, - они сами не понимают себя,
и часто цитируют то, что ниже их, а сами они глубже; по разговорам
можно узнать, что они не пошлые… А если узнать их в личной жизни,
то может даже и святые. А? Или не так? Вы думаете, что наоборот?
-Нет, нет, я вас понимаю.
-Ну вот, - продолжает он, задумчиво посмотрев на меня, - злых чтоб
людей, не так уж много, глупых больше. Всё дело сводится к тому,
чтобы судить человека в благоприятную сторону. Или не так?
-Тоже думаю, что так.
-А я бы сказал, что даже можно и больше сказать: человек обязан
любить ближнего своего и воздавать ему честь.
Внимательно слушаю доктора и киваю головой.
-Мы люди, - говорит доктор, - и дома у нас вторая, а может быть и
первая жизнь. Говорят, что в человеке такое заложено, что всегда в
мире будет подлость, а я бы сказал, что человек подобно библейскому
Иову рождается на страдание, как искры, чтобы устремиться вверх.
-Как же вы-то жили? – спрашиваю я у доктора.
-Да так вот именно и жил. Положение очень трудное и морально
тяжёлое.
-Что же из этого следует?
-Что из этого следует? – удивлённо переспросил он меня. И взглянув
в мои глаза с непонятной улыбкой, сказал довольно мягко:
-Из этого следует, что человек должен аккуратно каждый день
анализировать свои поступки, чтобы исправить их. Интересно
заметить, что такие люди называются в книге Зоhар людьми расчёта.
Не правда ли, странно?
-Почему?
-Да… Так!
-Как это понять?
-Да так вот именно и понимать. То есть каждую ночь, перед сном
необходимо размышлять о том, что сделал худого за истекший день и
тотчас же искренне каяться в этом. Это мера не единственно
возможная, но точная.
Беседуя таким образом, доктор продолжал тоном врача, который
рассказывает историю интересной болезни:
-На мой взгляд, самое страшное в жизни – ложь! При отсутствии
искренности человек как бы блуждает впотьмах и не может не
спотыкаться. Так или иначе, но в последние годы я многое оживил в
памяти. Я часто говорю себе, что в этой атмосфере не исцелиться
иначе, как при помощи действий противоположного свойства. Например,
человеку, одержимому горячкой, необходимо давать прохладительные
напитки, и наоборот. Без этих аллопатических средств больной не
может выздороветь.
Слушая доктора, я продолжаю в своём воображении искать ключ к
причинам всего происходящего.
Как-то раз Леонид Михайлович говорил с доктором.
-Читаю, доктор, книгу, - сказал он
-А какую?
-«Слепых» Метерлинка… Да ведь тут, доктор, пьеса… то и я говорю,
что слепой телесно может видеть и знать больше нас, зрячих. Не Бог
знает какие мудрости… И задонский затворник Георгий Машурин писал о
любви к ближнему: «не ищу любите ли вы меня, а смотрю себя: люблю
ли я вас… люблю, хотя и не вижу».
-А я бы сказал, как говорится в Талмуде, что если любовь зависит от
вещи, то есть, если она корыстна, то как только исчезает вещь,
исчезает и любовь, а если любовь не зависит от вещи, то она никогда
не исчезает.
-Да, да, безусловно… И ведь вот, кажется, и яснее сказать
невозможно.
Доктор согласно кивнул головой: - Мне тоже кажется, что должно быть
так. Но я понимаю эти слова в таком смысле: такое животное
ослепление, ибо вся беда в том, что если любовь зависит от вещи,
то никакого верха нет, а низ непобедим. Это, собственно говоря,
когда люди доходят до безумия, до идиотизма… И вдобавок весь мир
в руках идиотов, а мы вечно удивляемся. Или это не так?
-Да-а, вопиющие нелепости.
-По естественной психологии все самолюбивцы, и уж это должно
вызывать беспокойство. Меня всегда удручало, что любовь, которая
должна существовать, её нету. Когда вы молоды, есть надежда – и вы
замираете. Но подходит старость, морщится лицо и ничего нет: ни
привязанности, ничего.
Да-а, то-то вот и есть, что внешнее обманчиво.
-Но когда человек, который хочет быть человеком, этот человек будет
им?
( Говоря это, доктор бросил взгляд вокруг себя).
-Господи, безусловно, - подтвердил Леонид Михайлович.
-Может быть и да, - улыбнулся доктор. – Но только мне кажется, что
не может быть так, если душа не властна в себе. Вот что
удивительно: человек хочет быть человеком, а впечатление такое, что
он где-то в самом начале замкнулся.
-Да-да, - закивал Леонид Михайлович.
-Собрали нас сюда не случайно, - прошептал кто-то около меня.
-Между прочим, хочу сказать, что среди большинства слов нужно
произносить такие слова, чтобы можно было на них опереться, -
отозвался доктор Домье.
Я лежу и мне кажется, что теперь я могу думать так и только так,
как доктор.
-Случай исключительный, - сказал доктор, продолжая разговор с
Леонидом Михайловичем.
-Да, да, - одобрительно затряс головой Леонид Михайлович, - так и я
сужу… ведь нет голоса церкви, слова пастыря… Боже мой, ведь диву
даёшься, до чего же довели… до чего довели… Ну, да уж Бог с ними!
-Бог-то может быть и с ними (в больших навыкате глазах доктора
засверкали смешинки), да они-то с Богом ли?
Доктор усмехнулся и опасливо посмотрел вокруг себя: «Заметьте
следующее: люди мыслят по очень простой схеме, а всю сложную
структуру перерождения могут понять только очень острые умы. Вот я
не знаю, может и острого ума недостаточно, потому что, кто же
знает, что у другого на душе. Вы правильно сказали, что внешнее
обманчиво. Вот он, мир предметов. При общении с миром, - реализм
простых вещей: все больше от тела, от причинности и всё меньше от
сознания, кто ты есть.
-Так, так, - затряс головой Леонид Михайлович, - да вот оно что!
-Да, кажется это так, подтвердил доктор. – В наших книгах сказано,
что гораздо больше наказывается грешник, находящийся в обществе
благочестивых, чем грешник, находящийся в обществе беззаконников.
Но у меня такое впечатление, что я вас утомил?
-Господи, что вы говорите?.. ведь я этим живу.
-Всё-таки надо признать, - усмехнулся опять доктор, - что свежего
воздуха явно не хватает. Я немного прогуляюсь, - заявил он громким
голосом.
-Затем он поднялся и направился в сторону двери. А когда
возвратился от двери, посмотрел на меня как-то очень хорошо.
Мне ещё не удавалось с ним говорить так, как бы хотелось, но он мне
становится очень близким.
Лёжа на нарах, мысленно продолжаю разговор с доктором, но
мало-помалу клонит ко сну. И вдруг ясно слышу: «Вставайте!»
Встряхиваюсь, поднимаюсь на ноги. Меня торопят к окошечку. Наскоро
одеваюсь и – к двери.
-Фамилия?.. имя? Отчество?.. Собирайтесь с вещами!
-С вещами? – я вздрогнул даже. А меня уже просят запомнить домашний
адрес, зайти к родным.
-Эге! Нечего и гадать… в такой час только на свободу!..
-Скажи, не забудешь?.. угол Зубовской и Кропоткина… только,
пожалуйста, не забудь… Понимаешь?
-Да, я всё понимаю…
Тут распахнулась дверь. В камеру вошёл Добряк. В руках у него
какая-то бумажка. Он смущённо откашлялся:
-Прослушайте приказ начальника тюрьмы.
Оглянулся вдруг, развернул бумажку, стал читать.
-Но это же неправда!
За громкие разговоры в камере, за грубое поведение во время
следствия меня водворят в карцер сроком на пять суток.
Добряк посмотрел и чуть-чуть слышно произнёс:
-Как-нибудь потерпите.
Наклонив голову, осторожно мягкой походкой он вышел в коридор.
Хочется задержаться. Именно в этот момент почувствовал вдруг, что
пятьдесят четвёртая камера стала мне чем-то очень родным. Я привык
к этим людям, они стали мне близкими.
Из полуоткрытой двери не спускает с меня глаз коридорный
надзиратель:
-Живо, выходи!
Вскинув пальто на плечи, с узелком в руках выхожу в коридор. В
следующую минуту меня уже ведут по лабиринту коридоров. Вот
перешагнул порог, повернули направо и стали спускаться вниз по
лестнице. Лестница ведёт в тускло освещённую глубину. Карцер в
подвале. Понизу, из глубины холод такой, сплошной камень. Внизу на
свету надзиратель и надзирательница в тулупах и зимних шапках.
Надзиратель в овчинном полушубке наваливается на меня:
- Скидывай пиджак!
Отобрал пальто, узелок, пиджак. Оставил в одной верхней рубашке.
Ощупал с ног до головы и распахнул дверь камеры. Пахнуло холодом.
Лампочка чуть светится. Посередине какая-то тумба каменная. В
стенной пробоине закрытая на замок вагонная койка. В углу параша.
Ни сесть, ни лечь, если не считать низкой каменной тумбы, на
которую, вероятно, опускают койку. Каменные стены, потолок, пол. От
холода никуда не укроешься. Прислонился к стене. Над дверью
вентилятор вертится, пронизывает холодом. И от стены зябко.
Зазнобило, а прикрыться нечем. Постучал в дверь, попросил напиться
тёплой воды.
-Сиди смирно, придёт время – получишь!
Перемогая озноб, силюсь взять себя в руки. Пустился в прогулку по
крохотному промежутку от двери до стены: три шага туда, три шага
обратно; заложив руки за спину, отсчитываю шаги.
Вот так: раз, два, три; раз, два, три. Ну и вот!..
Что вот?..
Мысль отрывается от этого места, убегает за пределы крохотного
промежутка:
-Надо воспользоваться советом Пучкова-Безродного и не терять точку
опоры.
Точку опоры? Не терять?
Очень тяжело, когда нет опоры.
Леонид Михайлович понимает это по-своему: «Души грешников, -
говорит он, - скитаются в мире и не знают, на что опереться. Люди
ненавидят, отворачиваются от церкви. Жизнь же души требует,
единства духовного. Увы, дорогой Леонид Михайлович, церковь не
поможет заполнить внутреннюю пустоту.
|